Владимир Корнилов (1928 - 2009) Известный поэт и прозаик. Поэт, которого рекомендовала в Союз писателей Анна Ахматова. Один из авторов знаменитых “Тарусских страниц”.

 

НЕ МИР, НО МИФ!..

(Маяковский)

 

Жаль, что нельзя было пропустить летом 1993 года этот юбилей, замотать, как день рождения, когда нету денег или никого не хочешь видеть...

Ахматова, Пастернак, Мандельштам, Цветаева, Есенин подошли к своим столетиям в пике силы и славы. А вот поэт, ничуть им не уступавший в мощи стихотворного дара, подходит к своему юбилею в плохой, попросту никудышной форме. Впрочем, поэзия не спорт, тут всё куда сложнее.

Поэтам никогда и нигде не жилось легко, а в советской России тем паче. Но сегодня судьба самого, казалось бы, благополучного из них:

Я

всю свою

звонкую силу поэта тебе отдаю,

атакующий класс... –

и отсюда сталинское лучший, талантливейший, и уже как следствие из Парижа привёз Рено, а не духи и не галстук представляется наиболее трагичной.

“Неумение найти и сказать правду - недостаток, которого никаким умением говорить неправду не покрыть”, - писал Борис Пастернак в начале двадцатых годов (не исключено, что в полемике с Маяковским), и эти слова не оспорить.

Но всё равно Маяковский со своими ста томами партийных книжек-неправд велик и неповторим... А вот юбилей ни к чему, и в средней школе его изучать тоже ни к чему, во всяком случае, ближайшие полстолетия... Да и вообще из всенародного кумира он, как мне кажется, надолго (а возможно, и навсегда!) превратится в поэта для поэтов, наподобие Иннокентия Анненского или Велимира Хлебникова.

Сегодня его лучше не читать, а слушать либо издали, либо через несколько стен, чтобы доходили не слова, а гул. Слова у него часто ложные, зато гул настоящий. Он знал силу слов, в его строках бездна поэтического электричества (потому и велик!), но другое дело - к чему он это электричество подключал...

Очевидный парадокс! По нашим российским понятиям, человек, лишённый нравственного слуха, не может быть поэтом. Однако молния таланта, ударяя вслепую с неба, способна обуглить кого угодно, даже неуча. Неуча почему-то чаще, поскольку в России охотней учат, чем учатся. Не отсюда ли наше пристрастие к шапкозакидательству, к догнать и перегнать, к лысенковщине и подобной ереси - самой странной и ненадёжной разновидности свободы?!

Маяковский начинал как еретик. И дело не только в жёлтой кофте, скандальной эстраде и пощечине общественному вкусу. Уже его ранние стихи были неправдоподобно новы, самобытны по форме, но в них не ощущалось нравственной основы, человеческой стойкости, которые даёт как раз не ересь, а вера.

Как тут не вспомнить боснийцев и черногорцев? Эти два славянских племени говорили на одном языке, но резко отличались друг от друга. Боснийцы были отъявленными еретиками. Ни папа, ни византийский патриарх, сколько ни пытались, вразумить их не могли. Черногорцы же, слабо разбираясь в церковных тонкостях, твердо верили в Христа. И когда в конце XV века османцы вторглись на Балканы, еретики-боснийцы были в мгновение ока отуречены, зато черногорцы не только сохранили свою православную веру, но - единственные из юго-западных славян - отстояли свою независимость.

Не случилось ли с Маяковским того же? Вся его мощь ушла на новаторство, а нравственной силы противостоять большевистской тирании у него не оказалось. Впрочем, поначалу разобраться в октябрьских событиях было совсем не просто. Ими были очарованы люди и вполне нравственные (Блок, Пастернак). Но то, что октябрьский переворот - торжество посредственности, они почувствовали очень скоро.

Как же при мощи своего дара этого не понял Маяковский? Скорее всего, не хотел понимать, старался жить зажмурясь и открывал глаза, лишь выезжая за границу, где ему было куда вольготней. Не оттого ли его зарубежные стихи раскованней и ярче стихов на, так сказать, внутреннюю тематику?

Живя зажмурясь, великий еретик стал мифотворцем! Еще в “Облаке” (1914-1915) он писал:

... вижу идущего через горы времени,

которого не видит никто... –

и это было самообманом, то есть неправдой. Никого он не видел, просто ему прочли куски из “Заратустры”. Сам он ни при какой погоде Ницше не прочёл бы. Недаром же хвастался, что не одолел “Анны Карениной”, что ему её пересказал Брик... А, между прочим, зря... Прочёл бы сам, не написал бы:

В деревнях -

крестьяне. Бороды -

веники. Сидят

папаши. Каждый

хитр.

Землю попашет, попишет

стихи.

За два года до коллективизации можно было бы уже всё предвидеть. Но мифотворец никогда не бывает пророком. (Впрочем, тут и не требовались пророчества. Есенин в 1921 году писал - и, несомненно, под формальным влиянием Маяковского! - своего “Пугачева”. Это был для него единственно возможный способ сочувственно откликнуться на тамбовское крестьянское восстание. Но в Есенине, несмотря на богему и пьянство, сохранилась нравственная основа.)

Ефим Эткинд в своей замечательной книге о русской поэзии XX века “Там, внутри” защищает великую поэму Маяковского “Облако в штанах” от самого Маяковского. Поэт, желая большевизировать свой прежний анархизм, унизил “Облако” в 1918 году заявлением, дескать, это - четыре крика четырёх частей - долой вашу любовь, ваше искусство, ваш строй, вашу религию. На самом же деле в “Облаке...”, считает Эткинд, “... Маяковский открывал неведомые глубины душевной жизни ... нередко оказывался впереди современников; ни один из них не создал большого произведения, действие которого бы протекало там, внутри... Открытие Маяковского в "Облаке..." - внутренний человек, одновременно живущий многими страстями, из которых каждая жизненно необходима. Ущемление любой грозит физической и, что то же самое, душевной гибелью”.

Мифотворчество - враг бытия и самой его простой формы - быта. Из ненависти к быту у Маяковского выработался некий космизм:

... я ж

с небес поэзии

бросаюсь в коммунизм,

потому что нет мне

без него любви.

Получается, что без коммунизма Маяковскому остаётся лишь душевный раздрызг, истерия и скука - словом, какая-то ставрогинщина. Тягостно читать его письма к Л.Ю.Брик. (Лучше было бы их ещё лет сто не печатать!) Никто из достоевских персонажей не попадал в такое рабство к женщине. Тут не увидишь агитатора, горлана, главаря. Впрочем, такового и не было. Был незащищенный поэт без кожи, истерик с неистовою любовью к эстраде, к популярности и с огромным страхом перед жизнью. Не умея справиться с самим собой, обманутый в надеждах воспетой им диктатурой, он, подобно обезумевшему королю Лиру, готов был звать на помощь кого угодно - ветер, гром, бурю (в его случае - революцию). Казалось, вся его судьба решалась на эстраде, будто эстрада и есть настоящая жизнь. Но эстрада рассчитана на сиюминутность, в ней нет тайны, и смирению она не учит.

Как собой недовольный художник,

Отстраняешься ты от торжеств, -

эти пастернаковские строчки (кстати, обращенные к революции) противоположны Маяковскому. А ведь Маяковский больше чем художник, он лирик. Кто, кроме него, мог бы написать:

Это время гудит

телеграфной струной,

это

сердце

Это было

с правдой вдвоём.

с бойцами

или страной,

или

в сердце

было

в моём… –

а еще:

В такие ночи,

в такие дни,

в часы

такой поры

на улицах

разве что

одни поэты

и воры...

Строки эти взяты из, может быть, самой сервильной поэмы двадцатого века - “Хорошо!”, которую, едва она появилась, перекрестили в “Хорошо-с”. Тынянов даже написал эпиграмму:

Оставил Пушкин оду “Вольность”,

А Гоголь натянул нам “Нос”,

Тургенев написал “Довольно”,

А Маяковский “Хорошо-с”.

С масштабами тут всё точно, и Маяковский не кажется меньшим среди названных.

Разумеется, Пастернак прав: Маяковского вводили принудительно, как картошку при Екатерине... Но мало ли кого принудительно вводили, однако ничьи строки так не расхватали на цитаты, как Маяковского. Тут он, возможно, перещеголял даже “Горе от ума”. Уж очень ёмкая у него строка! Есть анекдот про ложку - главное оружие солдата, обычно вмещающую сорок граммов каши, но старослужащий вояка может разом подхватить все сто. Так вот Маяковский поднимал своей строкой целую тонну. Другое дело - чего.

Но набат его стиха был прямо-таки державинский, первозданный. Он ставил слова так, как никто до него, и в стихах появлялось что-то первобытное, языческое, словно он был весь до цивилизации, до культуры.

В своей книге профессор Е. Эткинд пишет об этом несколько иначе: “Что такое была поэзия для Маяковского? Это - крик отчаяния и ненависти, обращённый к обществу и человечеству. Мольба о сострадании. Последний вопль надежды. Крик, мольба, вопль, усиленные до самой крайней степени всеми средствами усиления. В наши дни для интенсификации речи устной используются мощные мегафоны. Но на бумаге не было и нет мегафонов, - Маяковскому пришлось изобретать систему усиления поэтической речи. При этом в русской литературе XIX века ему не на кого было опереться -нужно было ориентироваться на опыт двух предшественников из века XVIII: Ломоносова и Державина”.

Жаль, что девять десятых написанного Маяковским погублено разного рода рассуждениями о вреде или пользе, но даже в этих девяти десятых гул строк побеждает их риторику. Если непредвзято вслушаться хотя бы в тысячекратно повторенное:

Мой стих

трудом

громаду лет прорвёт

и явится

весомо,

грубо,

зримо,

как в наши дни

вошёл водопровод,

сработанный

ещё рабами Рима... –

почувствуешь, что строфа гудит точно так же, как сорок или пятьдесят лет назад, в первую минуту её прочтения. За столько лет звук его стиха ничуть не ослабел.

И ещё парадокс: вырванные из текста, его строки часто звучали по отношению к советской власти иронично, порой даже оппозиционно. В глухую пору сталинизма наивные девочки и мальчики вступали в бригаду Маяковского, пропагандируя его в заводских цехах и общежитиях именно потому, что он воспел революцию и Ленина, а не государство и Сталина. И даже в конце хрущевских пятидесятых под его памятником декламировали стихи будущие диссиденты. Словом, при всей сервильности в нём было необоримое бунтарство. Но сказать честно и просто, как Есенин:

Конечно, мне и Ленин не икона,

Я знаю мир...

Люблю свою семью...

он не мог, потому что мира ни в себе, ни вокруг себя не знал и жил мифом. Это тоже была русская, российская черта: не умея навести порядок в себе, учить порядку других... Широк русский человек, не мешало бы сузить, заметил Достоевский, однако же сам не удержался от предсказания: мол, Россия укажет путь человечеству... И ведь указала, да только куда... Поэтому не мудрено, что её великий поэт-мифотворец

тоже звал не туда...

... это -

чтобы в мире

без Россий

без Латвии,

жить единым человечьим общежитьем...

(“Товарищу Нетте, пароходу и человеку”, 1926)

Впрочем, геополитическим пророком он оказался столь же никудышным, как мечтавший о проливах Достоевский, хотя в отличие от автора “Бесов” ни о каких захватах не помышлял. В этих строках он, пожалуй, повторил Пушкина, пересказавшего в свою очередь Мицкевича:

Он говорил о временах грядущих,

Когда народы, распри позабыв,

В великую семью соединятся...

(“Он между нами жил...”, 1834)

Это один из самых печальных пушкинских стихов. Он написан спустя три года после разгрома польского восстания, повлекшего за собой и разрыв с Мицкевичем. Поэтому в его строках горечь и разочарование куда ощутимей, чем надежда.

Маяковский отлично усвоил, что царская Россия - тюрьма народов, однако он не желал видеть, что большевики тюрьму народов превратили в тюрьму для человека. Поэтому почти в каждом маяковском стихе царит миф. Многое (например, тот, кто сегодня поёт не с нами, тот - против нас) читать стыдно, а кое-что (скажем, “О патриархе Тихоне. Почему суд над милостью ихней?”) читаешь попросту с сокрушением. Идеи: падающего - толкни! лежачего - добей! - не для поэзии...

Впрочем, допускаю, что в какой-то мере это была эстрадная кровожадность. Так же, как и похвальба: ... я с удовольствием справлюсь с двоими, а разозлить - и с тремя. Какие тут двое или трое, когда с одним собой справиться не мог?.. В Париже жена Эренбурга переводила его через улицу: он боялся попасть под машину.

Нынче возникла версия: мол, его, так же как Есенина, убила Чека, сфабриковав за Маяковского предсмертное письмо, а за Есенина - предсмертные стихи. Словом, отказывают поэту в последней свободе - в праве выбрать себе свою смерть. Не логичней ли выслушать Пастернака, хорошо знавшего обоих?!

“Мне кажется, Маяковский застрелился из гордости, оттого, что он осудил что-то в себе или около себя, с чем не могло мириться его самолюбие. Есенин повесился, толком не вдумавшись в последствия и в глубине души полагая - как знать, может быть, это ещё не конец и, не ровен час, бабушка ещё надвое гадала” (“Люди и положения”, 1956-1957).

И ещё я верю Достоевскому. Его герой, схожий с Маяковским, как помните, записался в граждане кантона Ури (то есть те же “без Россий, без Латвий...”). Пророческий роман кончается словами: “Гражданин кантона Ури висел тут же за дверцей. На столике лежал клочок бумаги со словами: "Никого не винить, я сам"... Наши медики по вскрытии трупа совершенно и настойчиво отвергли помешательство”.

Поневоле повторишь вслед за Пушкиным, прослушавшим первые главы “Мёртвых душ”: “Боже, как грустна наша Россия!”

Печатается по книге: Владимир Корнилов. Покуда над стихами плачут… М. 1997

 

Материал подготовила Татьяна а

 

На главную

Hosted by uCoz