И Вирджиния Вульф продолжает:
«Следовательно, если мы приклеиваем на все эти книги один ярлык с единственным словом на нем —«материалисты», это значит, что все эти писатели пишут о маловажных вещах, что они расходуют огромное мастерство и огромные усилия, выдавая банальное и преходящее за истинное и вечное.
Мы должны признать, что мы очень требовательны и, более того, что нам очень трудно объяснить, чего именно мы требуем. В разное время мы формулируем наши требования по-р‘азному. Но всякий раз, когда роман прочитан, мы вновь и вновь спрашиваем: а стоило ли его писать? Есть ли во всем этом смысл? Не могло ли так случиться, что в силу какого-то небольшого отклонения, которые время от времени совершает человеческий дух, Беннет установил свой великолепный аппарат для улавливания жизни на один-два дюйма в сторону от верного места? Жизнь ускользает от него. А без жизни, очевидно, ничто больше не представляет ценности.»
Пожалуй, здесь стоит подчеркнуть, что в 20-е годы Вирджиния Вульф была воином, боровшимся не в одиночку. Местоимение «мы» в критических статьях этой блумсберийской царицы вовсе не носит характера царственного множественного числа. Ее критические высказывания, по крайней мере негативного характера, нашли бы положительный отклик у десятка других серьезных писателей и критиков.
Фактически аналогичные мысли уже высказывались прежде нее такими писателями, как Харди и Джеймс. «Современная школа романистов,— писал Харди как раз о тех, против кого выступила Вирджиния Вульф,— в своем пристрастии к изображению жизни, и только жизни, обыкновенного ее отрезка, забывает о том, что та или иная история должна быть достойна того, чтобы ее рассказывать, что многое в жизни не заслуживает этого и что романисты не должны занимать время читателя тем, с чем он и сам может познакомиться, что он видит вокруг и без их помощи.»
А Генри Джеймс, разбирая романы Арнольда Беннета, писал в 1914 году: «Когда автор «Клейхенгера» кладет на стол, плотно утрамбовав и ничего не спутав, все необходимые факты — те факты, которые имеют хоть какое-то отношение к тому, чтобы жизнь в Пяти городах произвела на нас впечатление и чтобы восприятие этой жизни, питаемое столь богатым материалом, доставило нам удовлетворение, мы оказываемся на какое-то время в положении его пленников, обманутых и ошеломленных. Признание такого нашего состояния звучит в наших устах наивысшей похвалой временному властителю чувств. В такие-то моменты, вернее, в самый последний миг, когда приближается конец этого состояния, как раз и возникает беспокойное любопытство, подсказывающее нам наше первое критическое замечание: «Да, да, но неужели это все? Да, да, таковы обстоятельства, связанные с нашим интересом: они ясны, конечно, ясны. Но что же возбудило сам интерес, где его фокус? Как нам его измерить, исходя из чегото большего?»